Машинально, с неподвижным взглядом, Жизель сняла со своей головы розу и подала ее Серрати, который продолжая петь, вынул из груды кисточек ореховую палочку и дотронулся ее кончиком до лба молодой девушки, и она почти мгновенно закрыла глаза и, казалось, уснула.
— Слышишь ты меня? — спросил Серрати, наклоняясь над ней.
— Да, — прошептала Жизель.
— Я велю тебе придти в час ночи ко мне в мавританский павильон Рекенштейнского парка и беспрекословно мне повиноваться. А теперь проснись, забыв все, что произошло в течение этого получаса.
Серрати говорил повелительным тоном, делая ударение на каждом слове, затем приложил противоположный конец палочки ко лбу спящей и сел на свое место; в ту же минуту Жизель открыла глаза, видимо, не сознавая, что она спала, и спокойно принялась за свое рукоделие.
День прошел без всяких приключений. Жизель совершенно забыла итальянца, так как после обеда получила письмо от Готфрида, поглотившее все ее мысли. После ужина, когда дети легли спать и домашние дела были окончены, молодая девушка ушла к себе в комнату, еще несколько раз перечитала письмо жениха и написала ему ответ.
Пробило двенадцать часов, когда она кончила свое письмо, вложила его в конверт и заклеила. Она встала и хотела лечь спать, как вдруг остановилась в нерешительности, глаза ее помутились; тихая, едва слышная мелодия звучала над ее ухом, образ Серрати носился, колеблясь, перед ее мысленным взором и, казалось, манил ее к себе. Сознание, что она должна делать что-то, чего не могла припомнить, причиняло ей странное, мучительное беспокойство.
Не давая себе отчета в том, что делает, она накинула на себя легкий плащ, вышла в сад и тенистой дорогой направилась к замку.
Дрожащие звуки песни слышались все яснее и яснее и, казалось, неслись перед нею, увлекая ее за собой с возрастающей быстротой, и будто звали ее к известной цели, неведомой, однако, для нее.
Ноги молодой девушки быстро неслись по песчаным аллеям, но в ее отуманенной голове не было сознания, что она в Рекенштейнском парке, что идет мимо пруда, и лишь при виде мавританского павильона она остановилась; ее отуманенный взор блуждал бессознательно по тонким колоннам, по разрисованным позолоченным арабескам, по фонтану, с журчанием падающему в мраморный бассейн. Затем вдруг, как бы в помешательстве, она кинулась без памяти к входу в павильон, где дверь тотчас отворилась и на освещенном фоне обрисовался стройный силуэт мужчины. Минуту спустя Гвидо Серрати без сопротивления прижимал свои губы к ее губам и, захлопнув дверь, увлек молодую девушку в глубину комнаты.
С этой злополучной ночи Жизель впала в странное душевное состояние, непостижимое для ее близких. Бледная, мрачная, она сторонилась от всех, вздрагивала при малейшем шуме и упорно ничего не отвечала на тревожные вопросы судьи и его жены. Но с наступлением ночи неведомая сила влекла ее к павильону, к бессердечному негодяю, который погубил ее из корыстолюбия и беспечного разврата.
Однако эти ночные посещения не могли долго оставаться тайной. Первый заметил их запоздавший лакей; потом женщина, возвращавшаяся из деревни от больного родственника; затем слух об этом скандале дошел до молодого учителя, заменявшего Готфрида у Танкреда.
Молодой человек хотел убедиться в этом собственными глазами; когда же увидел Жизель, входящую в павильон, он не мог более сомневаться, и его честное сердце возмущалось подобной развращенностью в девочке, которой едва исполнилось девятнадцать лет. Но он не мог решиться сообщить об этом Веренфельсу и Линднерам, которые одни только не знали о позоре, павшем на их дом.
Цель Серрати была достигнута, прихоть его удовлетворена, и он решил, не откладывая, разыграть последний акт драмы. Когда ночью пришла Жизель, он взял ее руку и, покоряя ее взглядом, как змей птицу, сказал:
— Ты напишешь своему жениху то, что я тебе продиктую; вот, возьми перо и бумагу.
Без всякого сопротивления несчастная написала:
«Готфрид, я недостойна тебя, я люблю другого и отдалась ему. Забудь меня и прости, и если ты сохранишь хоть тень жалости ко мне, то избавь меня от стыда увидеть тебя когда-нибудь».
Перо выпало из руки Жизели, и глаза ее закрылись. Тогда Серрати сказал ей повелительно:
— Завтра утром ты напишешь слово в слово такое письмо и отошлешь его Веренфельсу. Сюда ты не будешь больше приходить, но помни то, что произошло, помни, что ты приходила добровольно, из любви ко мне.
Как в чаду, молодая девушка вернулась домой, чтобы пробудиться в бездне позора и отчаяния.
На следующий день Серрати воспользовался первым случаем остаться одному с графиней, чтобы передать письмо, которым совершался разрыв между Готфридом и его невестой.
— Это копия с того письма, которое сегодня отправлено, — заявил итальянец.
Бледная, с выступившим потом на лбу, Габриэль прочла записку, плод преступления более низкого, чем убийство, и чувства радости, ужаса и угрызения совести смешались в ее душе. Конечно, Готфрид свободен; это успокаивало ее ревнивое сердце. Но преступление заставляло ее дрожать. Рассудок ее отказывался понять, как Жизель, будучи невестой такого человека, как Веренфельс, могла даже глядеть на другого, а не только увлечься низкой любовью к Серрати.
— Хорошо, сегодня вечером вы получите от меня условленную сумму, — прошептала она, вставая.
Уже тотчас после соглашения с итальянцем тайная тревога терзала графиню, и по мере того, как обрисовывалась интрига, губящая несчастную Жизель, это лихорадочное волнение усиливалось, и чтобы заглушить его, подавить этот хаос чувств, бушевавших в ней, она снова кинулась в вихрь удовольствий. Общество своим шумом заглушало ее совсем; поклонение толпы приводило ее в упоение.